Неточные совпадения
— Покойник муж действительно имел эту слабость, и это всем известно, — так и вцепилась вдруг в него Катерина Ивановна, — но это был человек
добрый и благородный, любивший и уважавший семью свою; одно худо, что по доброте своей слишком доверялся всяким развратным людям и уж бог знает с кем он не пил, с теми, которые даже подошвы его не стоили! Вообразите, Родион Романович, в кармане у него пряничного петушка нашли: мертво-пьяный идет, а про детей
помнит.
Ты, может быть, думаешь, глядя, как я иногда покроюсь совсем одеялом с головой, что я лежу как пень да сплю; нет, не сплю я, а думаю все крепкую думу, чтоб крестьяне не потерпели ни в чем нужды, чтоб не позавидовали чужим, чтоб не плакались на меня Господу Богу на Страшном суде, а молились бы да
поминали меня
добром.
― Ты его у меня встретил раз,
помнишь?
Добрый малый.
— Лекарская? — повторила Фенечка и повернулась к нему. — А знаете что? Ведь с тех пор, как вы мне те капельки дали,
помните? уж как Митя спит хорошо! Я уж и не придумаю, как мне вас благодарить; такой вы
добрый, право.
«Странный человек этот лекарь!» — думала она, лежа в своей великолепной постели, на кружевных подушках, под легким шелковым одеялом… Анна Сергеевна наследовала от отца частицу его наклонности к роскоши. Она очень любила своего грешного, но
доброго отца, а он обожал ее, дружелюбно шутил с ней, как с ровней, и доверялся ей вполне, советовался с ней. Мать свою она едва
помнила.
Потом охотники поймали льва и привязали веревкой к дереву. Мышь услыхала львиный рев, прибежала, перегрызла веревку и сказала: «
Помнишь, ты смеялся, не думал, чтобы я могла тебе
добро сделать, а теперь видишь, — бывает и от мыши
добро».
Убийство Тагильского потрясло и взволновало его как почти моментальное и устрашающее превращение живого, здорового человека в труп, но смерть сына трактирщика и содержателя публичного дома не возбуждала жалости к нему или каких-либо «
добрых чувств». Клим Иванович хорошо
помнил неприятнейшие часы бесед Тагильского в связи с убийством Марины.
Не
помню, писал ли я вам, что эта шкуна, купленная адмиралом в Англии, для совместного плавания с нашим фрегатом, должна была соединиться с нами на мысе
Доброй Надежды. Теперь адмирал посылал ее вперед.
Сколько
помню, адмирал и капитан неоднократно решались на отважный набег к берегам Австралии, для захвата английских судов, и, кажется, если не ошибаюсь, только неуверенность, что наша старая,
добрая «Паллада» выдержит еще продолжительное плавание от Японии до Австралии, удерживала их, а еще, конечно, и неуверенность, по неимению никаких известий, застать там чужие суда.
— Прощайте, братцы! — кричал в ответ кузнец. — Даст Бог, увидимся на том свете; а на этом уже не гулять нам вместе. Прощайте, не
поминайте лихом! Скажите отцу Кондрату, чтобы сотворил панихиду по моей грешной душе. Свечей к иконам чудотворца и Божией Матери, грешен, не обмалевал за мирскими делами. Все
добро, какое найдется в моей скрыне, на церковь! Прощайте!
— Я
помню, — продолжал все так же Чуб, — мне покойный шинкарь Зозуля раз привез табаку из Нежина. Эх, табак был!
добрый табак был! Так что же, кум, как нам быть? ведь темно на дворе.
— Будем, будем
помнить! — прокричали опять мальчики, — он был храбрый, он был
добрый!
— Что ты, подожди оплакивать, — улыбнулся старец, положив правую руку свою на его голову, — видишь, сижу и беседую, может, и двадцать лет еще проживу, как пожелала мне вчера та
добрая, милая, из Вышегорья, с девочкой Лизаветой на руках.
Помяни, Господи, и мать, и девочку Лизавету! (Он перекрестился.) Порфирий, дар-то ее снес, куда я сказал?
Даже в моей первой книге о «Москве и москвичах» я ни разу и нигде словом не обмолвился и никогда бы не вспомнил ни их, ни ту обстановку, в которой жили банщики, если бы один
добрый человек меня носом не ткнул, как говорится, и не напомнил мне одно слово, слышанное мною где-то в глухой деревушке не то бывшего Зарайского, не то бывшего Коломенского уезда;
помню одно лишь, что деревня была вблизи Оки, куда я часто в восьмидесятых годах ездил на охоту.
— Видишь, — сказал Парфений, вставая и потягиваясь, — прыткий какой, тебе все еще мало Перми-то, не укатали крутые горы. Что, я разве говорю, что запрещаю? Венчайся себе, пожалуй, противузаконного ничего нет; но лучше бы было семейно да кротко. Пришлите-ка ко мне вашего попа, уломаю его как-нибудь; ну, только одно
помните: без документов со стороны невесты и не пробуйте. Так «ни тюрьма, ни ссылка» — ишь какие нынче, подумаешь, люди стали! Ну, господь с вами, в
добрый час, а с княгиней-то вы меня поссорите.
Я
помню французскую карикатуру, сделанную когда-то против фурьеристов с их attraction passionnée: [страстным влечением (фр.).] на ней представлен осел, у которого на спине прикреплен шест, а на шесте повешено сено так, чтоб он мог его видеть. Осел, думая достать сено, должен идти вперед, — двигалось, разумеется, и сено — он шел за ним. Может,
доброе животное и прошло бы далее так — но ведь все-таки оно осталось бы в дураках!
Я весь день вертелся около нее в саду, на дворе, ходил к соседкам, где она часами пила чай, непрерывно рассказывая всякие истории; я как бы прирос к ней и не
помню, чтоб в эту пору жизни видел что-либо иное, кроме неугомонной, неустанно
доброй старухи.
Стал бы
поминать старика
добром…
«Чему она так радуется?» — думал Привалов и в то же время чувствовал, что любит эту
добрую Павлу Ивановну, которую
помнил как сквозь сон.
— Да ведь я тебе
добра желаю, пень ты березовый! Вот ужо
помянешь меня
добрым словом.
— Раньше, — сказал Самоквасов. — Полюбил я вас не за красоту, не за пригожество, а за ваши речи
добрые и разумные.
Помните ли вы про Ивана-царевича?
— Захотел бы, так не минуту сыскал бы, а час и другой… — молвила Татьяна Андревна. — Нет, ты за него не заступайся. Одно ему от нас всех: «Забудь наше
добро, да не делай нам худа». И за то спасибо скажем. Ну, будет! — утоля воркотней расходившееся сердце, промолвила Татьяна Андревна. — Перестанем про него
поминать… Господь с ним!.. Был у нас Петр Степаныч да сплыл, значит, и делу аминь… Вот и все, вот и последнее мое слово.
Хоть и был он привинчен и к полу, и к стенам, хоть в окнах комнаты и вделаны были толстые железные решетки, но Марко Данилыч всегда
помнил, что на свете много охотников до чужого
добра.
Всегда, сколько ни
помнила себя Лиза, жила она по
добру и по правде, никогда ее сердце не бывало причастно ни вражде, ни злой ненависти, и вдруг в ту самую минуту, что обещала ей столько счастья и радостей, лукавый дух сомненья тлетворным дыханьем возмутил ее мысли, распалил душу злобой, поработил ее и чувства, и волю, и разум.
Лежа в соседней каюте, Патап Максимыч от слова до слова слышал слова Алексея. «Вот, — думает он, — хотя после и дрянным человеком вышел, а все-таки старого
добра не забыл. А небойсь, словом даже не
помянул, как я к его Марье Гавриловне приходил самую малую отсрочку просить по данному векселю. А
добро помнит. Хоть и совсем человек испортился, а все-таки
помнит».
— Все тебя
поминала, — тихим, чуть слышным голосом говорила Дуня. — Сначала боязно было, стыдно, ни минуты покоя не знала. Что ни делаю, что ни вздумаю, а все одно да одно на уме. Тяжело мне было, Грунюшка, так тяжело, что, кажется, смерть бы легче принять. По реке мы катались, с косной. С нами был…
Добрый такой… правдивый… И так он глядел на меня и таким голосом говорил со мной, что меня то в жар, то в озноб.
Домой воротясь, Марко Данилыч справил по брате
доброе поминовенье: по тысяче нищих кажду субботу в его доме кормилось, целый год канонницы из Комарова «негасиму» стояли,
поминали покойника по керженским скитам, по черниговским слободам, на Иргизе, на Рогожском кладбище.
Лихонин говорил правду. В свои студенческие годы и позднее, будучи оставленным при университете, Ярченко вел самую шалую и легкомысленную жизнь. Во всех трактирах, кафешантанах и других увеселительных местах хорошо знали его маленькую, толстую, кругленькую фигурку, его румяные, отдувшиеся, как у раскрашенного амура, щеки и блестящие, влажные,
добрые глаза,
помнили его торопливый, захлебывающийся говор и визгливый смех.
После киселя покойницу «тризной»
помянули: выпили по
доброму стакану смеси из пива, меду и ставленной браги [Эту смесь, в которую прибавляется также и виноградное вино, зовут «тризной», а также «чашей».
— Не в свахи, а вместо матери, — перервала ее Дуня. — Не привел Господь матушке меня выростить. Не
помню ее, по другому годочку осталась. А от тебя, Грунюшка, столь много
добра я видела, столько много хороших советов давала ты мне, что я на тебя как на мать родную гляжу. Нет, уж если Бог велит, ты вместо матери будь.
А Марья Гавриловна не забывала
добра, что сделала ей Манефа во дни житейских невзгод, твердо
помнила, что старушка внесла мир в истерзанную ее душу, умела заживить сердечные ее раны.
— Ну, так видишь ли… Игумен-от красноярский, отец Михаил, мне приятель, — сказал Патап Максимыч. — Человек
добрый, хороший, да стар стал — добротой да простотой его мошенники, надо полагать, пользуются. Он, сердечный, ничего не знает — молится себе да хозяйствует, а тут под носом у него они воровские дела затевают… Вот и написал я к нему, чтобы он лихих людей оберегался, особенно того проходимца,
помнишь, что в Сибири-то на золотых приисках живал?.. Стуколов…
—
Доброе дело, Василий Борисыч,
доброе дело, — одобряла московского посланника Манефа. — Побывай на гробнице,
помяни отца Софонтия, помолись у честны́х мощей его… Великий был радетель древлего благочестия!.. От уст его богоданная благодать яко светолучная заря на Ке́рженце и по всему христианству воссияла, и́з рода в род славнá память его!.. Читывал ли ты житие-то отца Софонтия?
—
Помнишь, что у Златоуста про такие слезы сказано? — внушительно продолжал Патап Максимыч. — Слезы те паче поста и молитвы, и сам Спас пречистыми устами своими рек: «Никто же больше тоя любви имать, аще кто душу свою положит за други своя…»
Добрая ты у меня, Груня!.. Господь тебя не оставит.
Сарафаны свои мелкоскладные
Я раздам молодым молодушкам,
Поминали б меня, красну девицу,
А шелковые платочки атласные
Раздарю удалым
добрым мóлодцам,
Пусть-ка носят их по праздникам
Вокруг шеи молодецкия,
Поминаючи меня, красну девицу».
—
Добром поминают его по всему околотку, по всем ближним и дальним местам…
Добро Никитишна
помнила твердо.
Теперь Самоквасов свел разговор с Смолокуровым на дела свои, рассказал, сколько у них всего капиталу, сколько по смерти затворника-прадеда надо ему получить,
помянул про свое намеренье вести от себя торговлю по рыбной части и просил не оставить его
добрым советом.
Хоть родину
добром поминать ей было нечего, — кроме бед да горя, Никитишна там ничего не ведала, — а все же тянуло ее на родную сторону: не осталась в городе жить, приехала в свою деревню Ключовку.
— Неладное, сынок, затеваешь, — строго сказал он. — Нет тебе нá это моего благословенья. Какие ты милости от Патапа Максимыча видел?.. Сколь он добр до тебя и милостив!.. А чем ты ему заплатить вздумал?.. Покинуть его, иного места тайком искать?.. И думать не моги! Кто
добра не
помнит, Бог того забудет.
— Не ропщу я на Господа. На него возверзаю печали мои, — сказал, отирая глаза, Алексей. — Но послушай, родной, что дальше-то было… Что было у меня на душе, как пошел я из дому, того рассказать не могу… Свету не видел я — солнышко высоко, а я ровно темной ночью брел… Не
помню, как сюда доволокся… На уме было — хозяин каков? Дотоле его я не видывал, а слухов много слыхал: одни сказывают — добрый-предобрый, другие говорят — нравом крут и лют, как зверь…
Расчищу, пускай люди
добром поминают…
Мнить самого себя спасителем и придавать своей жертве мировое искупляющее значение есть большой соблазн ложной антропологии, соблазн зла, принявшего обличие
добра.
А хозяйка, баба-то, глядит на нас и говорит: „Вы же, говорит,
добрые люди, не
поминайте нас на том свете лихом и не молите бога на нашу голову, потому мы это от нужды“.
— Вреда от нее много было: ссорилась со всеми, зелье под хаты подливала, закрутки вязала в жите… Один раз просила она у нашей молодицы злот (пятнадцать копеек). Та ей говорит: «Нет у меня злота, отстань». — «Ну,
добре, говорит, будешь ты
помнить, как мне злотого не дала…» И что же вы думаете, панычу: с тех самых пор стало у молодицы дитя болеть. Болело, болело, да и совсем умерло. Вот тогда хлопцы ведьмаку и прогнали, пусть ей очи повылазят…
И вот, против всех ожиданий, Версилова, пожав князю руку и обменявшись с ним какими-то веселыми светскими словечками, необыкновенно любопытно посмотрела на меня и, видя, что я на нее тоже смотрю, вдруг мне с улыбкою поклонилась. Правда, она только что вошла и поклонилась как вошедшая, но улыбка была до того
добрая, что, видимо, была преднамеренная. И,
помню, я испытал необыкновенно приятное ощущение.
— Милый,
добрый Аркадий Макарович, поверьте, что я об вас… Про вас отец мой говорит всегда: «милый,
добрый мальчик!» Поверьте, я буду
помнить всегда ваши рассказы о бедном мальчике, оставленном в чужих людях, и об уединенных его мечтах… Я слишком понимаю, как сложилась душа ваша… Но теперь хоть мы и студенты, — прибавила она с просящей и стыдливой улыбкой, пожимая руку мою, — но нам нельзя уже более видеться как прежде и, и… верно, вы это понимаете?
Было, я думаю, около половины одиннадцатого, когда я, возбужденный и, сколько
помню, как-то странно рассеянный, но с окончательным решением в сердце,
добрел до своей квартиры. Я не торопился, я знал уже, как поступлю. И вдруг, едва только я вступил в наш коридор, как точас же понял, что стряслась новая беда и произошло необыкновенное усложнение дела: старый князь, только что привезенный из Царского Села, находился в нашей квартире, а при нем была Анна Андреевна!
Я решился попросить, чтоб он не говорил более об этом, и
добрый Евсеич наконец перестал
поминать про алмантаевское приключение.
— Должно. Не брось я твоих залогов, так, пожалуй, чего
доброго, ты
помнил бы ее лишний месяц. Я оказал тебе вдвойне услугу. Через несколько лет эти знаки напомнили бы тебе глупость, от которой бы ты краснел.